Рецензии Евгении Либерман на книги Павла Крического:
Странные хрупкие вещи. — М. ; СПб. : «Т8 Издательские Технологии» ; «Пальмира», 2026. — 84 с. — (Серия «Пальмира — поэзия»).
На дальней границе легкости. Стихотворения. — СПб-Чб: Free Poetry. 2025. — 70 с.
“Странные хрупкие вещи”
Сборник Павла Кричевского “Странные хрупкие вещи” продолжает традицию бытописания с позиции уязвимости, тонкости и легкости. Доверие, с которым он подходит к рассказу о микропроцессах, происходящих в воде, небе и звуковом поле, громадно. Кричевский выступает в роли наблюдателя, биолога, орнитолога или антрополога, фиксирующего малейшие перемены в природе, социальной среде, в которую он помещает своих персонажей, в самом воздухе. Его образы работают подобно хайку: “бескостная плоть ночной грозы / небо ростом с дождь / сеет каплепад / пытается заглянуть за шум / подглядывает как растет череп грома / шарахается / падает слива(ясь) с землей”. Метафора освежается, а слово обретает исходное значение путем перетекания в другое: (“слива(ясь)”). Пейзажные зарисовки поэта восходят к японской стихотворной традиции, где большее место отведено свету, нежели увяданию и декадансу: “на дне летних сумерек / свет мелеет высыхает / продолжает сочиться по каплям / из тайных родников ночи / в травах / повсюду вокруг нас / светляки”. Автор не изменяет себе, выводя в первой или последней строке слово или словосочетание, задающее тон и темп повествованию.
Будет не совсем верным отнести произведения Павла Кричевского к какому-либо одному поджанру лирики. Я бы охарактеризовала их как пейзажно-философские, синкретические. Ощущение, которое создается при чтении этих текстов, сродни тому, которое появляется. когда выходишь на дальней станции и оказываешься посреди нигде, in the middle of nowhere, и только спустя время тебя начинают плотным кольцом обступать приметы местности, по Абдуллаеву. Я не случайно привожу именно этого автора в пример: если поэзия Шамшада Абдуллаева это грёза об окраине, о небытии и бывшем когда-то, то стихотворения Павла Кричевского – портрет нынешнего, сиюминутного, снятого на кинокамеру: “длинноногие летние сумерки / робко прячут лицо / свет что‑то рассказывает чуть запинаясь ветром”, “солнечные бумеранги / на лету врезаются в тишину / вдребезги разбивают / птичьи трели / склеивают из осколков / утро”. Это поэзия процесса, “малых святостей”, про/разрастания.
Стихи Кричевского кажутся со стороны практически ненаселенными: людей-персонажей в них можно встретить крайне редко. Однако они полны нечеловеческих акторов, звуков, агентов природы, трелей и колыханий. Самые частые герои этих текстов – свет, вода, луна, ночь, день, сумерки, ветер. Непостижимые стихии автор одомашнивает, делает родными и близкими, персонифицирует, даря им человеческие качества и паттерны поведения: “голос ветра ныряет в небо”, “у зимы к жизни и смерти / свой хищный интерес / притворяется весной”, “завтра утробно рычит дождем”. Переходные периоды воспринимаются как сомнительные, неопределенные, спонтанные: “оттепели-сомнения”. Привыкание к одному и резкий скачок в другой ощущается болезненно, грубо и резко: “весна чья‑то пустая выдумка / каждая сохраненная снежинка / освобождала от сомнений в том / что предан и полон бывает только холод”, “и вдруг – воздух пустой и темный оживает / белой мелодией узнавания”. Зима – наиболее комфортное время года для персонажей Кричевского, в нем они чувствуют себя на своих местах. Стихотворение “зимнее утро” берет за основу тему, заданную еще Пушкиным, и раскрывает её новаторским образом: пробуждение настает за письменным столом, а зима предстает бескрайним полем, светлым и ясным: “снежинки шлифуют воздух / испещренный прощаниями / до белого пламени”. Вопрос “что осталось?” становится поистине риторическим: кажется, что ничего, кроме белого безмолвия, больше не существует.
Задача, которую решает посредством этого сборника Павел Кричевский – “сложить строку / из общих воспоминаний воды и неба” – выполняется с помощью введения в текст тех самых “странных хрупких вещей”. Объекты, которые притягивают его взгляд – детский альбом, посмертная фотография, ирисы на могиле бабушки – живут между витальным и мортальным, между памятью и небытием. Они представляют собой сны, преддверия смерти или постоянных её спутников. Фотография – как тут снова не вспомнить Абдуллаева – это всегда граница, миг, взмах, точка невозврата, которую, несмотря на современные возможности, нельзя до конца отретушировать, изменить её содержание, да и не очень нужно ради сохранения личной или исторической достоверности: “когда смотрю на фотографии / убитых городов моей молодости / память хочет умереть”. Снимок запечатляет положение вещей в одной конкретной стадии, будь то неподвижность или, наоборот, движение. В приведенном мной выше тексте позиция поэта максимально близка к позиции Шамшада Абдуллаева: “О Фергане надо необъяснимо грезить”, – говорил он, и это подтверждает нам Павел Кричевский. Уничтоженные ландшафты, потерявшие суть миры, забытые заколоченные ставни детства оживают перед нами как призрак, как греза на фотографиях.
“На дальней границе легкости”
В сборнике “На дальней границе легкости” Павел Кричевский предстаёт хирургом, тщательно обследующим словоткань, проникающим в её суть, но не ранящим, не оставляющим в ней инструменты. Мы наблюдаем доскональный разбор границ речи, расположение слов по группам, ощутимым лишь на уровне слуха, а он у автора абсолютный. У конечного порога звука и зрения нас встречает оголенная, первородная природа буквосочетаний, видная не только на свету, но и в темноте, где всегда происходит самое страшное, непознанное, тяжелое для восприятия. Кричевский тонко чувствует фальшь, не позволяет ей прорываться в стройные ряды фраз кристальной чистоты и ясности. Его тексты читаются на одном дыхании, текут плавно и важно, а порой хрустально звенят, отчего нам передается осмысленное настроение, а гирлянды слов легко касаются головы. Мы рассмотрим каждый из циклов по отдельности, выделим ключевые точки, на которые следует опираться при анализе, поговорим о сопряжении эротического и топоса пред/посмертия, а также разберем, откуда берется та самая невесомость.
В цикле, давшем название книге, “на дальней границе легкости”, автор рассуждает о понятиях видимости и невидимости, темноты и света, слышании и глухоте. Фотографическое зрение сближает его поэтику с поэтикой Шамшада Абдуллаева, но разница заключается в том, что у Абдуллаева свет равен времени, он запечатлевает сиюминутное и плавно ведет условную камеру, а Кричевский фиксируется на состояниях вместо объектов, при этом его световая волна не равняется секундам смотрения: “фотосессия / вспышка нетерпения / свет выскальзывает из времени / разлить в бочки глаз – пока не окаменел”. Первоочередная задача поэта здесь – сохранить ускользающий луч, запечатлеть его, но не как объект, относящийся к категории грезы, а как сиюминутное, что никогда больше не повторится, и ему важнее всего оставить фотофрагмент живым и актуальным. Каждое слово, с которого начинается текст, написано курсивом, что подчеркивает приверженность задаваемой им тематике всего стихотворения и неотступное следование ей. Нас вводят посредством этого слова или словосочетания в плотные слои текста, которые расступаются перед нами, становятся ясными и простыми для восприятия. Понятия, на которых концентрируется Павел Кричевский можно отнести к категории временных, связанных с хранением, запоминанием, мемориальной культурой или старением, увяданием, смертью: “сон”, “старость”, “фотосессия”, “воскреснуть”, “ночь висельного дерева”, “в музее имена ушедших”. Обнажается репрессивная работа памяти: “юношеские фотографии ушедших / обреченность разрастается в недрах лиц / обрушивает готические шпили своды памяти / часовые времени охраняют прошлое”, “список репрессивный – / хладнокровное растворение в яде языка / света спрятанного в тéни / время бежит незаметно”. Тексты Кричевского противостоят забвению, отмиранию, разрушению.
Цикл “как сберечь” повествует об устройстве нашего слуха и зрения, о преломлении света и звука, проходящего сквозь наши головы, будто мы прозрачны. Вопрос, задаваемый автором в названии цикла, взят из стихотворения “дыхание ангелов”; его можно назвать поистине философским. Стихи – всегда подбор шифра, проекция воображения и увиденного на хрупкую ткань бытия, потому сохранить отзвуки, тончайшие колебания воздуха, лучи, пляшущие на поверхностях, принципиально важно для понимания собственной роли в мире, своего положения в пространстве постоянного многоголосия и буйства красок. Эти стихи не громки, скорее напротив, пронзительно-тихи, умиротворенны: “рот давший обет молчания и рот замолчавший по / приказу молчать / столь же различны по глубине тишины / как горное ущелье и / яма”: роль молчания здесь осознается посредством сопоставления глубин, массивов, топосов, играющих категорически разные роли. О процессе творчества здесь сказано немало: в первую очередь, как о пробе пера, о неуверенности, о постоянном преодолении белого листа: “замысел – / набросок / петли молчания (на слово)”, “набросок / не отпускает строки / расшатывает / как ребенок молочные зубы”. Говорение – непрерывный акт, при этом оно может происходить и не на поверхности, а внутри головы, в душе творящего. Звук руководит поведением говорящего, направляет метафорику в нужное русло, помогает рождаться стиху.
Цикл “музей света” целиком посвящен бликам и игре солнца, контурам и темноте. Взгляд получает новое рождение, переизобретается сама его концепция: “измятая поверхность осенних сумерек / темнеет быстро”, “день / ножом света крошит на стаи птиц / голос неба”, “рады хозяева / дар поднести – / вечное зрение / в цветистые луга превратившись: / взгляд не отводит”. Градация ведется от света к полумраку и к тени: если сначала речь идет о бликах, затем о свете и звуке, то под конец мы говорим о контурах и ночи: “капли толпятся в очереди в музей света / на выставку экспонатов из золотой коллекции / бликов”, “ночная охота / капают звезды”. Завершающим аккордом становится стихотворение “свет ткет тьму”: “свет / ткет тьму / в тот самый миг / когда тьма / ткет / свет”. Это текст о вечном перетекании и симбиозе двух стихий, о продуктивном их соседстве и прорастании корней одного из другого.
Легкий эрос цикла “встретились” перерастает в танец вожделения и страсти двухчастного произведения “отвязывается / возвращается”. Сперва задается основной принцип построения отношений: “доверять только жестам и ритмам: / объяснения / морщины на теле языка / разглаживать / втирая тишину” – призыв к диалогу на невербальном уровне, к отмечанию малейших колебаний тела. Молчание на первых порах разбивается вдребезги узнаванием и взаимопроникновением душ, гармоничным их сочетанием. Границы – нечто эфемерное, ведь любовь может преодолеть любые преграды. Визуальный элемент – стрелочки в последнем стихотворении цикла – работает на обоюдное сближение, сопряжение в единой точке: “штриховать / жестами взгляды / согревать ритмом”. Завершающий цикл в книге тематически поделен на 2 части – разлука (“пепел окликов / плещется у берега / боль / расстилается вольно / скрывается в дымке”) и возвращение, встреча (“ожидания / внутренние швы вожделения / разойдутся сукровицей надежды”). Для меня эти тексты очень личные, поскольку в них выражено живое, трепещущее чувство одиночества, отчаяния, тоски и предвкушения, радостного томления, и, наконец, воссоединения. История Пенелопы и Одиссея не стареет, она переосмысляется в каждом поколении, реабилитируется и служит примером бескорыстной, чистой верности. Стихи Павла Кричевского учат нас такой верности: себе, своим любимым, внутреннему чутью, зрению, голосу и слуху.
На обложке: «IMG_5944.jpg» by Natasha Chub-Afanasyeva
Лицензия: CC BY-NC 2.0

Добавить комментарий