АНДРЕЙ ПЕРШИН. ПОЭТИКА БЕЗМОЛВИЯ

«У влюблённого в безмолвие поэта есть лишь одно спасение – речь»

Октавио Пас

  
1. (Способность)

Каково оно, безмолвие русскоязычной поэзии? Необъятное. Что бы я ни сказал, это будет очень издалека. Но она будет рядом, как притча. В сборнике Сюй Сюаня (917 – 992), известного китайского литератора и каллиграфа эпохи Сун, приводится такая история:

«Цзиньши Се Э жил в Нанкине. Перед его домом тёк ручей, где часто купались. Когда Э был мал, ему приснилось, что он моется в ручье и кто-то даёт ему кувшин с жемчугом со словами: “Проглоти это, мальчик, и станешь разумным”. Э прикинул, что всё он не проглотит, слишком много, отобрал шестьдесят с лишним мелких жемчужин и проглотил.
Когда он вырос, то стал писать хорошие стихи. Цзиньши Пэй Юэ выбрал из его стихов шестьдесят с лишним лучших, и они стали всем известны».

Ест свиток ветхозаветный Иезекииль, Иоанн Богослов поедает книгу, что уж и говорить о рационе простых поэтов! Похоже, что на протяжении веков выдающаяся «способность» к речи повсеместно представлялась отчуждаемой.

я не знаю большую вещь
она получается
или не получается
она здесь

она произведение или жизнь?
она – произведение или жизнь

(Василий Бородин)

В 1904 году Кафка писал своему другу: «Книга должна быть топором, способным разрубить замёрзшее море внутри нас…», очевидно противопоставляя литературную способность жизни. Интересные варианты этой мысли можно обнаружить и в его дневниках, причём с различным эмоциональным контекстом, например: «…только писание — не у себя дома», или: «Вот тайна волшебства — оно не творит, а взывает». Впрочем, стремление преодолеть подобный онтологический разрыв также имеет внушительную историю. В одном из своих эссе («Что такое акт творения?») Джорджо Агамбен уточняет характер или природу «способности» следующим образом: «…мастерство сохраняет и реализует в акте не свою способность играть, а свою способность не играть. (…) Отсутствие вкуса — это всегда неспособность не сделать (…) Вопреки распространённому недоразумению, мастерство — это не формальное совершенство, а как раз наоборот, сохранение способности к действию, спасение несовершенства в совершенной форме. (…) Живопись — это приостановка и демонстрация способности взгляда, как поэзия является приостановкой и демонстрацией способности языка». Разрыв, о котором речь шла выше, полностью интериоризируется, становится внутренним фактом самосознания, способным это самосознание поддержать: «Чем на деле является поэзия, если не речевым действием, отключающим и сводящим к бездеятельности все коммуникативные и информативные функции речи, с тем чтобы открыть её для нового, возможного использования? (…) В данном смысле «Комедия» [Данте], или «Песни» [Леопарди] … — это созерцание итальянского языка, … «Озарения» Рембо — созерцание французского языка, гимны Гёльдерлина и стихи Тракля — созерцание немецкого языка (…) Разумеется, любая вещь желает и стремится упорствовать в своём бытии; но, вместе с тем, она сопротивляется этому желанию, по крайней мере, хоть на миг, она сводит его к бездеятельности и созерцает его».

тело жилое, в нем же живет жилец
да не один, еще соседи, родня
день ото дня толкотня кровяных телец —
что тебе до меня?

то ли дело

лечь на дно родной речи
глядеть на то, как она зацветает в протоках,
и снова ползти по дну в иле до слов прости, пойду или
мне одиноко

(Михаил Гронас)

Пускай же это безмолвие будет первым, совпадение человека с языком в подлинной своей возможности. «Способность» разделить с языком одну волю, ведь мечта и общение — одно. «Музыка — это тишина, которая живёт между звуками», — будто соглашается Моцарт. Играючи созерцание порождает смысл, выражает целостность, но как быть, если неукротимые речь и безмолвие кажутся слишком вязкими?

  
2. (Просветление инерции)

«…мы понимаем друг друга только благодаря скорости потока слов». По моему мнению, в этом наблюдении Поля Валери идёт речь об инерции. Оседлать или приручить её нелегко, подобно белой кобылице Ершова, она вытаптывает посевы, но и порождает чудеса. Здесь невозможна простая созерцательность, чтобы компенсировать инерцию жизни и языка требуется незаурядное усилие. Крутится волшебное колесо, место его остановки, то есть локус возникновения равновесия и торжества поэтической рефлексии, выглядит почти случайным. Однако, усилие неизменно вознаграждается, а именно возвращается благоприобретённым предметом высказывания, не теряя связи с безмолвием, свободы.

Кода

Поэт есть тот, кто хочет то, что все
хотят хотеть. Как белка в колесе,
он крутит свой вообразимый рок.
Но слог его, высокий, как порог,
выводит с освещённого крыльца
в каком-то заполярье без конца,
где всё стрекочет с острия копья
кузнечиком в траве небытия.
И если мы туда скосим глаза,
то самый звук случаен, как слеза.

(Ольга Седакова)

Рядом с подавляющей стихией речи безмолвие может быть открытием и завоеванием, её просветлением, но в этом качестве они легко могут меняться местами. У того же Валери, в «Очарованной», есть пример и такого рода: «О что за Телец, что за Пёс, что за Медведица… // Какие объекты колоссальной победы. // Когда безоружная душа попадает во время, // Она диктует свою волю бесформенному пространству».

Однажды распознанная интуиция превращения речи или безмолвия становится залогом, окном, которое не зарастает. Это она заброшена в «пыльный мир», в «красный терем», в изменчивый «ход облаков» или водоворот жизни. Связанный с нею человек не теряется даже под слоями разочарования, покуда эта связь длится, она гарантирует возможность абстракции, сама по себе выступает смыслом в переменчивых и гнетущих обстоятельствах.

Наконец-то я проникла в слово,
В суть его – и в плоть его и в дух,
Наконец-то я уже готова
Это слово выговорить вслух.

Но, однако ж, каверзные годы
И со мною сделали своё, –
Чем мы глубже входим в суть природы,
Тем страшнее выразить её.

(Инна Лиснянская)

Истончаясь, эта связь всё еще может быть высотой, как у нити воздушного змея, глубиной, как у лотлиня. Для воплощения смысла необходима какая-то имманентная устойчивость в мире, где «всё течёт, всё меняется», и она взаимно, драматически гарантируется самим существом поэта, как у Шаламова, который «…отдан в собственные руки, // Как в руки лучшего стрелка». «Из всей массы стихов, — пишет Михаил Айзенберг, — мне важно выделить те, что являются естественным продолжением тела говорящего». «Из всего написанного» Ницше предпочитал «писанное собственной кровью»…

Обратная сторона есть у животворящего безмолвия, но есть она и у самой инерции. Вдруг оказывается, что инерция угрожает нам не только внешней бессмыслицей рутины и ограниченным бытом речи, но и внутренней самоутратой существа, отменяя всякое равенство между индивидуальностью и рефлексией. И вот уже «простое» существование Мандельштам объявляет «высшим самолюбием художника», а Чоран — навыком, который он «не теряет надежду приобрести». Разумеется, поэт способен бдительно реагировать на угрозу утонуть в себе самом.

Идентичности нет она как собственный запах которого не
замечаешь от коего не уйдёшь как запах своего старого
пиджака своей кровати который чувствуешь лишь
вернувшись из-за границы видишь во сне где-то в
гостинице в чужом городе а у себя дома вдруг понимаешь
что часто не ты говоришь рассуждаешь а там за окном где
не едет ни одна машина не идёт ни один человек воробьи
говорят и ель за воротами соседа своим безмолвием что-то
скажет тебе в наступившей неожиданной почти
невероятной тишине

(Ян Каплинский)

  
3. (Взаимность памяти)

Так, среди подвижных форм природы и опыта устойчивая возможность смысла оказывается сродни протяженности, скажем, месту в пространстве, нерасторжимому равенству времени. В индивидуальных обстоятельствах речи безмолвие сопутствует и отвечает возможности смысла, как масштаб, предел или бесспорность, как память, или даже взаимность… Может оно занять и место поэтической идеи, санкционируя свободу жизни от необходимости служить чему-то ей постороннему и надуманному.

Всё больше интонации тумана,
всё меньше слов, как осенью – вдвоём,
как этот подстаканник без стакана:
уже понятен времени объём.

Где виден лес, там в озере прореха –
вернее, в небе, в пазухе его,
где осень остывает, словно эхо
грядущего молчанья твоего.

(Юрий Казарин)

Для отдельно взятых честности, истины или тишины опыт как таковой представляется невозможным и парадоксальным, интуиция целого, действующая в нём с оглядкой на такие ориентиры, приобретает иррациональные черты. Иррационально раскрепощённая индивидуальность созерцает безмолвие как заведомо разнообразное явление, интуитивно заглядывая в него, будто в зеркало. Отражение обнаруживается и включается прямо или же косвенно, как, например, у Пьера Сегерса: «Имя, направляемое ко мне из безмолвия и от стен, // Дом, где я одиноко иду и кого-то зову, // Странный дом, который стоит у меня в голосе. // И в котором живёт ветер». Благодаря безмолвию, индивидуальность, мотивы отражения, взаимности, памяти, бесконечности и пр. оказываются тесно связанными, а варианты этой связи могут выступать художественным содержанием, даже если безмолвие не номинируется:

А помнишь, ты была тогда
Беспамятней воды –
На светлой глади ни следа,
Ни складки, ни черты.

Мы не останемся нигде
И канем в глубь веков,
Как отраженье на воде
Небес и облаков.

(Давид Самойлов)

  
4. (Значимость)

Образ неизбежного торжества таланта над инерцией, даже при полной утрате подобного ощущения, оставляет по себе некоторый живительный объём для нового вдоха, как в яйце, или драгоценного оформления смысла, как в аметистовой жеоде. По крайней мере, в теории. Здесь мы неизбежно вступаем в обширнейшие угодья антропологии и социологии искусства, у произведения обнаруживается общественная ценность, а безмолвие становится предметом мнений и обсуждения… В своём эссе «Эстетика безмолвия» Сьюзен Сонтаг провела впечатляющую ревизию тенденций такого рода по состоянию на 1967 год, многие из её наблюдений не утратили актуальности и сегодня: «Привычка современного искусства постоянно раздражать, провоцировать или приводить в смятение публику может рассматриваться как ограниченное, косвенное участие в идеале безмолвия, ставшего главным стандартом значимости в современной эстетике. (…) Традиционное искусство побуждает смотреть. Безмолвное искусство — вглядываться». Вместе с тем, по мнению Сонтаг: «…Речь, снявшись с якоря тела, деградирует (…) Безмолвие способно сдержать и подавить эту тенденцию, придать языку устойчивость, контролируя и даже исправляя его, когда он теряет подлинность». В широкую критическую панораму попадают и некоторые стратегии относительно недавнего прошлого: «мягкий номинализм» и «редукция языка» Рильке, попытка Малларме очистить засорённую реальность, «окружая вещи безмолвием»… Ещё на страницах «Воли к власти» Ницше обнаруживал, что живёт «в век сопоставлений» и даже провозглашал, что «мы есть самосознание истории». Однако, поэтическая интроспеция и единство субъекта не улавливаются в рамках сугубо внешней, социальной описательности. Тотальность, вернее, автоматизм сравнения не восприимчив к прообразности, относительность зачастую лишена поэзии и, собственно, безмолвия. Рассуждая о безмолвии, Сонтаг, конечно, не без оснований, предрекает иронии роль единственной спасительной модели выживания искусства. Негодуя на «приписывание предмету искусства и труду художника некоторых «абсолютных» качеств, она предельно обобщает самих художников, ведь искусство «по сути является коллективной деятельностью».
Я решил подробно остановиться на этом примере лишь затем, чтобы показать, каким хрупким и безгласным может оказаться одиночество, каким незаметным и отчуждённым — безмолвие, причём в контексте собственной значимости.

Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце «никогда».
Так скорбим, но хороним,
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.

(Иосиф Бродский)

Вообще экзистенция не слишком хорошо поддаётся усреднению. В специфической внушаемости, «доступности для смысла» может заключаться и частная свобода, в органической болезни — прообраз сознания, в актуализации дистанции, в облике невозможного — аффект человеческого. «…Истощённость, — пишет Луиза Глик, — это учитель, непревзойдённый в своей способности обновлять, и когда это состояние проходит, то появляется страстная открытость миру, наделяющая его вновь обретённым смыслом».

Запущен
Сад жизни;
Глаза мои
Заросли окнами,
Окна заросли
Стёклами,
Стёкла заросли
Небом,
Небо заросло
Звёздами.
Звёзды заросли светом,
Но свет зарос тьмой.
Запущен сад жизни:
В нём не было бы видно
Ничего,
Если бы тьма
Не заросла
Глазами.

(Аркадий Тюрин)

Я предлагаю рассматривать момент как необходимость законченности сюжета. Безмолвие позволяет понять, что нам знакомы все вещи, и все только с одного края. Наверняка ускользает что-то интересное, что-то важное, и всё-таки, выражаясь (в переводе Эсмиры Серовой) словами Хуарроса:

Мы говорим то, что говорим,
чтобы за смертью не осталось
последнее слово.
Но не останется ли за смертью
последнее молчание?
Нужно говорить и молчание. 


  
Автор: Андрей Першин
(бумажная версия эссе: альманах «школа критики», Ясная поляна, 2022).
 
В оформлении обложки использована авторская фотография

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *